В розовом полицейском государстве все мы Бриджит Джонс
Джеймс Пулос
Часть третья: очень сложно самому управлять своей жизнью, но также нелегко жить в регулирующем государстве. Неизбежно ли это?
Неизбежно ли розовое полицейское государство? Чтобы ответить на этот вопрос, мы должны ответить на вопрос попроще. Почему возник этот режим? В частности, почему развитие политического и экономического состояния, которые марксисты называют "поздний капитализм", не следует ни одному из нескольких хорошо продуманных сценариев некоторыми не полностью марксистскими теоретиками и аналитиками?
Марксист, вероятно, ответил бы, что ответ очень прост: потому что Карл Маркс был прав! Конечно, марксисты превзошли своих капиталистических современников в структурном анализе. Но, как и в случае с немногими не-марксистскими теоретиками, которые используют теорию систем, ошибочный концептуальный краеугольный камень марксистского вероучения состоит в том убеждении, что коллапс нашей системы точно произойдет в этот раз.
Как сказал Нуриэль Рубини четыре года назад: "Карл Маркс был прав. В какой-то момент капитализм может уничтожить сам себя, потому что вы не можете перераспределять доход от труда к капиталу, не создавая избыточных мощностей и уменьшения совокупного спроса, и это происходит сейчас".
"Возможно случиться" против "Должно случиться"
Наши самые известные сторонники теории систем часто без устали настаивают, что крах режима не просто неизбежен, а он приближающийся.
Важно понять, насколько это разные аргументы. Маркс не говорил, что наш режим "может" уничтожить сам себя, он настаивал на том, что это неизбежно произойдёт. Сегодня эти идеи легко объединились, потому что наставшая Эра террора вселила в нас страх своими колебаниями между официальной и неофициальной сферами жизни.
Как объяснял Алексис де Токвилль, в демократическую эпоху среди разнообразных личных и социальных мотиваций преобладающей является "неугомонность", которую мы без колебаний можем перевести на наш современный язык как безумие. "В демократических нациях" - писал он - "люди легко достигают определенного равенства условий, но они никогда не достигают всего, чего они желают. Желания постоянно удаляются от них, но не скрываясь из виду, постоянно привлекают их. В какой-то момент кажется, что они вот-вот поймают их, но они вырываются за секунду до захвата. Они достаточно близко, чтобы видеть их шарм, но они достаточно далеко, чтобы наслаждаться ими; и прежде, чем люди их полностью вкусят, они умирают".
Эта постоянная погоня делает нас безумными - в полубезумном мире мы ни официально безумны, ни неофициально здоровы. В Америке, продолжал Токвилль, "суицид редкое явление, но безумие распространено больше, чем где-либо ещё. Всё это симптомы одной и той же болезни [...] Воля сопротивляется, но разум часто уступает".
Все мы сегодня Бриджит Джонс в поисках граней разумного. Неудивительно, что эта характеристика подходит к сегодняшнему дню. В конце концов книга "Бриджит Джонс: Грани разумного" была опубликована в 1999 году, а розовое полицейское государство родилось между 1998 и 1999 годами.
Наше биполярное Я и государство
Прежде, чем мы вернемся на зарю зарождения розового полицейского государства, подумайте еще немного о вопросе мотиваций и коллапсе. Сейчас мы находимся в биполярном режиме, где официальная безопасная и здоровая сфера сосуществует во взаимосвязи с плодородной неофициальной сферой, где болезни и опасность смешались между собой. Следствием жизни в этих двух ненасытных и параллельных сферах, между которыми мы постоянно курсируем, является ускорение всех вещей. Чем больше кинетически мы движемся, тем более наши страхи приобретают потенциальный характер. И чем быстрее мы становимся, тем быстрее становятся и они.
Как заявил президент Барак Обама, с тревожными нотками в голосе, в своем последнем послании: "Америка не стоит на месте!".
Как утверждал урбанист Поль Верильо, скорость, прогресс и страх смешались воедино. По словам Верильо, достигшего совершеннолетия в оккупированной нацистами Франции, наш "культ скорости", наша "пропаганда прогресса" и наше "управление страхом" - все начались с бомбы. Эта политическая сингулярность, утверждает он, была открыта Манхэттенским проектом - впервые стало возможным буквально уничтожить мир.
Для Вирильо это также и информационная сингулярность. "Она создаёт сообщества эмоций" - говорит он - "коммунизм аффектов, который наступает после коммунизма "общности интересов", разделяемый разными социальными классами". Вирильо предупреждал, что "синхронизация эмоций" на самом деле намного опасней "стандартизации мнений", которая была обычным делом для СМИ во второй половине ХХ века. Когда-то у нас была "демократия мнений", сегодня мы застряли в "демократии эмоций".
Вирильо соответствует модели диссидента в розовом полицейском государстве. Он говорил, что его задача "сфокусироваться на страхе, который скрывается за идеологией прогресса" в том, что мы назвали официальной сферой. Но несмотря на то, что он использует свои уникальные концепты, он позволяет нам восстановить расплывчатую грань между неизбежным и приближающимся. Без правильного понимания политической экономии, утверждал он, "мы попадём в глобалитаризм - тоталитаризм всех тоталитаризмов". Это кажется возвращает нас к опасениями Лео Штрауса о том, что философия станет невозможна в официальной сфере. Кажется это вписывается в паттерны сторонников теории систем, объединяющих то, что может случится с тем, что должно случиться.
Когда время подходит к концу
Но это ловушка. Вирильо христианин, для которого пропаганда и прозелитизм это разные виды деятельности. Чтобы понять их разницу, подумайте насколько отличается ощущение времени, когда вы думаете о том, что должно случится, и о том, что может случится, пусть и в любой момент времени.
Секулярная идея неизбежного коллапса концептуально отличается от религиозной идеи конца времен. В сфере веры невозможно предсказать скорость событий, значимых для души, включая и "финальное" событие, духовную сингулярность. В сфере судьбы, фактической или вымышленной, способность ощущать скорость событий приобретает первостепенное секулярное значение. Как долго до того момента, как прилетят ракеты? Как долго вы сможете пребывать в вертикальном положении? Как показал Томас Пинчон в своей книге "Радуга тяготения", эти два вопроса имеют важное значение. В секулярную эпоху погружение в их глубины становится навязчивой идеей как в официальной, так и в неофициальной сферах.
Для верующих диссидентов в неофициальной сфере вся секулярная концепция времени должна быть отвергнута. Возьмём, к примеру, слова Иисуса в Евангелии от Марка 1:15: "Исполнилось время и Божье царство не за горами". В терминах пропаганды это значит, что важное событие неизбежно. В терминах прозелитизма, тем не менее, это значит, что важное событие уже было всегда.
Это различие ключевое. У нас есть соблазн не замечать его, потому что мы, люди, биологически склонны рассматривать свою жизнь как список "событий". Рассмотрим опыт обращения в религию. С эгоистической, биологической точки зрения, это обращение является событием, чем-то, что происходит само по себе. Однако с космической или сверхъестественной точки зрения, характер данного события значит меньше, чем контекст, который его описывает. В христианстве, например, главное, что жертва Христа уже сделала благодать доступной для нас.
Вам не нужно быть религиозным, чтобы понимать насколько естественно и неизбежно мы, люди, склонны принимать "уже всегда" за счет нашего чувства "событийности". Эта идея была важна для Маркса сама по себе, чьё видение личностей как находящихся в уже всегда, помогло запустить все постомодернистские концепции конструирования реальности через язык.
Тем не менее, у марксистов, которые воспринимают религию более серьезно, больше шансов понять, насколько на самом деле отличаются утверждения о "неизбежном" и "приближающемся". Одно дело сказать, что крах капитализма не за горами. Другое дело сказать, что конец истории наступит только в конце времён.
Марксисты и секуляристы сбиты с толку
Марксизм всегда разрывался между этими двумя утверждениями и всегда совершал ошибку, пытаясь ускорить крах капитализма. Но история продолжает разочаровывать марксистов, а марксисты продолжают обвинять капитализм в том, что он успевает быстрее выдумывать свои уловки.
В секулярную эпоху всё предполагаемое неизбежное быстро превращается в приближающиеся. Эта метаморфоза продолжает влиять на марксистов также, как и на не-марксистскую теорию систем.
Иронично, что марксисты хотят взять на себя ответственность за события на заре розового полицейского государства. К сожалению для них, в исторической перспективе розовое полицейское государство следует понимать как режим, возникший для того, чтобы эффективно отсрочить политическую революцию на неопределённый срок, хоть и не навсегда.
Чтобы найти этот момент в истории, нам следует вернутся в роковые 1998 и 1999 года, в короткую эпоху, когда розовых полицейских впервые показали на MTV.
Битва за Сиэтл
Снова вернемся в мир конца 90-х, мир альбома "Mechanical Animals" Мэрилина Мэнсона. Через год, после своего появления в сентябре 1998 года, антиглобалисты столкнулись с полицией, что в то время окрестили новым большим расколом в обществе. На открытии конференции, которая должна была стать завершающим раундом переговоров в рамках Всемирной торговой организации, наше продвижение к тому, что Фрэнсис Фукуяма назвал "концом истории", было прервано так называемой "битвой за Сиэтл".
Это прерывание произошло не только в реальной жизни. Что более важно, оно захватило элиты, которыми владела доминирующая идея прогресса и которые работали над её осуществлением.
Это стало сенсацией в СМИ и эти беспорядки казалось подтвердили, что продвижению западных демократий по направлению к пост-коммунистической политической экономике угрожал новый внутренний противник, совершенно непохожий на старого внешнего врага, внезапное поражение которого положило конец Холодной войне.
Конечно, за рубежом оставались враги. В горстке "стран-изгоев" или "провалившихся государств" западные стратеги столкнулись с растущим ассортиментом того, что Ганс Магнус Энценсбергер позже назовёт "проигравшие радикалы" - террористами, герилльями и преступниками, действующими вне поля зрения и вне поля досягаемости суверенных государств. В некоторых случаях, эти субъекты работали вместе или даже объединялись.
Но от Северной Кореи до Афганистана эти опасности рассматривались скорее как остатки и последствия Холодной войны. Никакая новая идеология не могла бросить вызов главенству Запада. Западные элиты, которые больше заботились сталинскими репрессиями 30-х годов, не переживали о том, что наркокартели и диктаторы 90-х годов предложат какую-либо альтернативу либеральной демократии, не говоря уж о том, чтобы переживать о логике истории, которая надвигала свою альтернативу на расколотый Запад.
История объявила победу демократии. В триумфальные годы конца ХХ века оппоненты Запада не представляли собой и не могли представлять собой реальных оппонентов. Они были "ретроградами", "тупиковым путем развития" - примитивная сила в общем. Они не вызывали беспокойство, а скорее рассматривались как проблема, которую следует решить западным экспертам или, по крайней мере, управлять этой проблемой, пока решение не станет возможным. Эти бюрократические процессы не окружало чувство паники, потому что наши атавистические оппоненты буквально отставали от скорости событий.
Единственным исключением из этого геополитического правила был Китай. Но в этом вопросе любое геополитическое беспокойство было тщательно прикрыто негласной сделкой, которая характеризовалась "конструктивным вовлечением" со стороны Запада и "мирным ростом" со стороны Китая. В области финансов и экономики глобализация сближала Восток и Запад как никогда прежде; в политическом плане ничего не должно было меняться в "сферах влияния". Китай мог использовать экономику, чтобы укреплять автократию. Запад использовал рынок, чтобы распространять демократию настолько быстро, чтобы оправдать политику отказа от конфронтации. В конце концов устойчивость китайской автократии обнадеживающе предвещала параллельное спокойствие в однополярной Америке и в новой большой Европе. Было что-то обнадёживающее в той идее, что любой тип режима может обеспечить поверхность, по которой будет скользить прогресс, и было нечто вдохновляющие в убеждении, что теперь прогресс может перемещаться по любой политической поверхности.
Всё еще отчуждены капитализмом
Или так казалось, до битвы за Сиэтл, которая ударила в самое ядро концепции развития Америки после Холодной войны. Задолго до того, как неоконсервативные критики иронично назвали период неолиберального счастья "отпуском от истории", радикальные левые теоретики, вроде Майкла Хардта и Антонио Негри, начали настаивать на том, что либеральная демократия не сможет объединить всё человечество в рамках своей политической экономики из-за собственных противоречий Запада. Они утверждали, что провал позитивной программы марксизма не лишил марксистскую критику Запада своей силы. По мнению радикалов, демократический капитализм создавал стабильные и прибыльные режимы, смещая его экстерналии вовне - от "империалистического" ядра к пост-колониальной периферии. Никакое доброе отношение к глобальному Югу не могло подавить осознание масс у них дома о том, что они отчуждаются от природы, своего сообщества и самих себя. Правда радикалов была в том, что мы все проигравшие.
Буржуазный гедонизм, утверждали радикальные анти-капиталисты, был не просто слишком маленькой платой за нашу тяжелую работу в угоду корпорациям. Он был слишком стерильным, слишком бесплодным, как утверждала Хизер Гаврилевски в своей анти-капиталистической критике книги "Пятьдесят оттенков серого". Наши порнографические журналы однажды "эффективно приравняли момент эротической индульгенции с окончательным освобождением потребителя, тотемом окончательного возвышения аморальных привилегий" - пишет она - "трилогия Джеймс представляет собой последнюю часть коммодифицированного сексуального жанра. Главный момент тут, когда наша героиня осознаёт, что она была введена в священное царство одного процента, раз и навсегда".
Тогда, в отличии от сегодняшних дней, массы может и не превратили свои неврозы в революцию, но в 1999 году антиглобалисткий авангард выбрал уличные бои вместо гедонистических наслаждений. Интересно, что в 1999 году интернет стал мейнстримом, а интернет порно - нет.
Критики из "Бойцовского клуба"
Сегодня это клише цитировать воодушевляющую речь из фильма "Бойцовский клуб", где отчужденным неудачникам говорят, что они "очень-очень злы", потому что "медленно осознали, что мы не станем миллионерами, идолами из фильмов и рок-звёздами". Тем не менее, в 1999 году были она была такой же свежей, как и наши коробки с DVD дисками.
Действительно, Тайлер Дарден, альтер-эго социэкономически угнетенного белого корпоративного трутня, которого играет Эдварт Нортон, вынес своё оживляющее мировоззрение из подвалов бойцовских клубов и, в кульминации всей истории, на улицы, в прямом смысле взорвав высотные здания, где находились большие банки, вместе с ними взорвав и долги американцев. "За этими окнами" - говорит он - "мы видим коллапс финансовой истории. Еще один шаг к экономическому равновесию".
В одной из интерпретаций, "Бойцовский клуб" это не более, чем своевременная аллегория на гомосексуальную идентичность и моральный нигилизм. Однако показательно то, что кинематографическая адаптация превратила женоненавистническую книгу в нечто, похожее на любовную историю. В фильме революционное действие это способ для Эдварда Нортона и Елены Боннэм Картер сбежать из официальной сферы, со всеми её больничными палатами и терапевтическими группами, куда приходят неизлечимо больные, чтобы справится со своими проблемами. Феномен "Бойцовского клуба", так сказать, отразил социальную ситуацию, которая в 1999 году казалась абсолютно реальной и элитам, и потенциальным революционерам, и подрастающему поколению, который оказался посередине.
Эта ситуация была определена шокирующим проявлением перспективного революционного настроя. Именно этот шок, а не атавистические атаки 11 сентября, действительно стали "экзистенциальной" угрозой дальнейшей траектории исторического движения западного режима. Дарден суммировал проблему в другой своей речи, которую запомнили многие мужчины прото-миллениалы:
"Я вижу весь этот потенциал и я вижу всё это расточительство. Твою мать, всё поколение качает нефть и обсуживает столики; рабы в белых воротничках. Реклама заставляет нас гонятся за автомобилями и одеждой, работать на работе, которую мы ненавидим, чтобы купить дерьмо, которое нам не нужно. Мы все средние братья в истории, друзья. Ни цели, ни места. У нас нет ни Великой войны, ни Великой депрессии. Наша Великая война это духовная война. Наша великая депрессия это наши жизни".
Дарден озвучил мечту антиглобалистов - по сути мечту всего человечества - о глубоко социальной, но при этом глубоко личной жизни, которая имеет реальную, а не виртуальную ценность. Эта мечта, как показывают современные хипстеры, преимущественно не о деньгах. С одной стороны современные хипстеры двигаются вниз по социальной иерархии по своему собственному выбору; с другой, мы все знаем, что они двигаются туда с самыми новыми и дорогими лэптопами, иногда нацепив на них наклейку: "Эта машина убивает фашистов".
Сковать внутреннего зверя
Итак, мечта о плодотворной, регенеративной человеческой жизни, со всем её беспорядком, опасностью и нерегулируемыми славой и возможностями. Но в розовом полицейском государстве, в котором неофициальная сфера часто слишком животная и быстротечная, чтобы обеспечить такую жизнь, такая мечта становится фантазией, которую трудно вообразить, и еще труднее озвучить.
Тем не менее, в духе 99-го, который восхваляли такие люди как Негри и Хардт, молодые мечтатели были не просто эклектичными романтиками. Они по необходимости были анти-капиталистами. Они отбрасывали разнообразные адаптивные стратегии паразитического выживания перед бесчувственной машиной, которая усовершенствовала свои стратегии. Возглавив новое анти-западное движение, мечтатели считали, что в уличных боях вернут назад человечность, потому что они опрокинут машину, против которой боролись (И да, альбом "The Battle of Los Angeles" группы "Rage Against the Machine" был записан в 1998 году и выпущен в 1999 году).
Как часто бывает с массовыми движениями, некоторые в нем участвовали, потому что они выступали за что-то, другие - потому что выступали против чего-то. И тем не менее, с точки зрения элиты, некогда было отделять прото-хипстеров от "бойцовского клуба", а последних от анти-капиталистов. Для американских элит "дух 99-го" был основанием для геополитического беспокойства наравне с беспокойством времен Холодной войны, то чего, "фундаменталистский ислам" и "радикальный джихад" не могли, да и не стремились, достичь.
Преодолев страх перед гранью разумного, Брет Истон Эллис провел своего "Американского психопата" сквозь окончательное геополитическое табу. В книге "Гламорама", опубликованной в канун нового 1999 года, мужчина-модель в возрасте около двадцати лет, который оказался сыном влиятельного сенатора, скользит "по поверхности вещей" в ужасный мир, где самые красивые и самые богатые вольнодумцы также являются самыми бездушными и опасными террористами.
Эллис вскрыл то, что не увидели анти-капиталистические критики "Пятидесяти оттенков серого": дело не только в деньгах. Это о том, что Ницще назвал "зверем" - монстр, скрывающийся внутри каждого человека и всегда стремящийся выйти наружу.
Это слишком сложно управлять самим собой
Новое беспокойство нашей элиты усугублялось тем, что ей казалось она неожиданным образом исполняла предупреждения и предчувствия уже ушедшей эпохи. По мнению радикалов антиглобалистов, неолиберальный проект, который пытался достичь всеобщего мира путем институализации экономической взаимосвязанности, потерпел неудачу. Эта критика сильно перекликалась с типичными предостережениями политических теоретиков 19 века, которых сильно беспокоила внутренняя логика демократических перемен. Обратите внимание, что главный механизм распада, который они определили, не был сформирован верой в то, что экономика является главной наукой. Вместо того, чтобы видеть главной проблемой капитализм, они рассматривали монетизацию всего лишь как один из симптомов наступления демократической эпохи. И вместо того, чтобы рассматривать демократизацию как преимущественно политический процесс, отмеченный неуклонным расширением прав и регуляций, они рассматривали её как антропологический процесс, отмеченный усреднением и унификацией всех людей. Будь-то либералы или анти-либералы, дружественные и недружественные критики демократии, теоретики вроде Ницще и Токвилля предупреждали об антиутопии, где целые народы отказываются от своего драйва, динамизма, свободы и гордости в пользу деспотизма "восточного типа", который обеспечивал здравоохранение, безопасность, эффективность и раболепие.
Впоследствии консервативные критики зарождающегося в либерализме конца ХХ века прогрессивизма возводили его к каноническим фигурам Бэкона, Декарта, Гоббса, Локка и Милля, которые обосновали вид властной философской технофилии, той которая обещала освобождение от давления и дилемм демократической жизни, привнеся в политику научные ценности и цели. Как для элит, так и для простых людей, прогрессивная идеология выработки публичной политики через регуляторную бюрократию предлагала освобождение от "трудного выбора", который всегда встаёт перед лицом людей, которые хотят сами управлять своей жизнью. С точки зрения розового полицейского государства, работа республиканской демократии неуклюжая, неповоротливая, неряшливая, рисковая и даже опасная. Применение экспертного подхода в политике, напротив, рутинно, предсказуемо и безопасно. Патологии политической свободы будут очищены; демократия станет безопасной для мира.
Но более комфортное правление порабощает граждан
Согласно критикам прогрессивизма из ХХ века, как левым, так и правым, захват наших экономических и политических институтов сциентизмом был ключевым событием. Правление экспертов, говорили они, не спасло нас. Взамен оно создало массивный и неподотчетный административный аппарат, превратив граждан в подданных и заменив реальную жизнь симулякрами. На этом базисе радикальные леваки начали атаковать неолиберализм, а реакционные консерваторы - неоконсерватизм.
Монетизировал эти страхи фильм "Матрица", который вышел в прокат вместе с "Бойцовским клубом" в 1999 году. В этом фильме Джо Пантолиано в роли предателя Сайфера говорит Нео, которого играет Каиану Ривз, что он наслаждается, когда ест розовый стейк, даже если "его не существует", что это всего лишь Матрица "говорит его мозгу, что он сочный и вкусный".
Технократия, пришли к выводу критики, извращенно использовала наш страх смерти, чтобы побудить нас отказаться от любви к жизни. Под массивным мягким деспотизмом, знаменующим конец истории, мы и наши потомки будем влачить жалкое, постыдное и даже ничтожное существование. Страхи Токвилля и Ницще будут реализованы; ожиревшее, закостеневшее и счастливое правление немногих экспертов над отупевшими массами.
Но как признают даже некоторые резкие консервативные критики, это не то, что произошло на самом деле. Как показали Филип Рифф, Аласдайр Макинтайр и Кристофер Лэш, технократия марширует рука об руку с эмотивизмом, нашей терапевтической культурой сострадания, чувствительности и самоуважения. Вспоминая наши современные корпоративные отделы кадров, которым позавидовал бы даже Фуко, Макинтайр и Лэш считают, что наши технократы поняли как встроить эмотивизм глубоко в административный аппарат. Наше правительство не полностью похоже на медсестру Рэтчед. Вместо того, чтобы выставлять себя силовым аппаратом, оно любит играть роль незаменимого помощника, столь же героического и смелого, сколь теплого и пушистого.
Технократия не может приручить человеческую душу
Рифф боялся терапевтической демократии, при которой все станут "искалеченными домашними животными". Возможно. Но главная сила социологии терапевтического государства Риффа, которая отсутствует как у правых вроде Макинтайра, так и у левых вроде Лэша, это осознание того, что эмоции фундаментально эротичны, а эрос фундаментально устойчив к приручению. В нашей эротической человеческой природе всегда скрывается зверь.
С точки зрения, которую иногда разделял Ницще, любое человеческое удовлетворение от поедания розового стейка, которого не существует в реальности, не может никогда по настоящему существовать для нас. Во имя здоровья и безопасности мы готовы идти на компромисс по ряду эротических фронтов, но лишь пока трансгрессивные возможности эротической жизни остаются открытыми на других фронтах. Человечество стремится к реальности эроса и его трансгрессии не могут быть полностью сублимированы, подавлены или приручены, даже с помощью самых экспертных и всеобъемлющих технократических методов. Тем или иным способом, зверь вырвется наружу.
Если это правда, то многие из наших текущих опасений о технократической демократии должны быть пересмотрены. Страх классических либералов и консерваторов, что государство завершит окончательное приручение нашего эроса также необоснован, как и надежда радикалов на то, что внутренние противоречия Запада обрекают его на гибель. Реальность, которую мы наблюдаем, в том, что демократическая жизнь делает нас одновременно и более мягкими, и более звериными, одновременно больше похожими на слуг, и больше похожими на хозяев, в большей степени, чем предполагал Рифф. Ни мягкий деспотизм, ни крах системы не являются нашей судьбой. Судьбы нет.
С этой точки зрения, вопрос почему возникло розовое полицейское государство находит свой ответ. Исторически оно возникло, как пока удачная попытка использовать кинетическую энергию распространения и углубления равенства для терапевтического разрешения геополитических страхов элит с одной стороны, и глубокого разочарования масс с другой. Оно возникло как некое принудительное урегулирование битвы противоборствующих императивов, которые возникли в битве за Сиэтл - элитного технократического порядка с одной стороны, и народной эротократической оппозиции с другой.
Но неизбежно ли оно? Есть ли выход из матрицы? Как понял Нео, чтобы найти настоящий ответ на этот вопрос, мы должны заглянуть в наши собственные души - в зеркало того режима, в котором мы живем.
Оригинал The Federalist
Комментарии
Отправить комментарий